Жизнь эта убита, ей никогда не воскреснуть. В России, быть может, возможно восстановление пореволюционной монархии, но в ней невозможно восстановление того дореволюционного быта, тоска по которому, что греха таить, с каждым годом все сильнее звучит в душе. Слава Богу, вместе с ней крепнет и тоска по тому русскому народу, который, не ведая что творит и не жалея себя, покончил с этой жизнью и выбросил нас на чужбину. Даже странно как–то: в дни, когда несправедливые глаза отказываются смотреть на приютивший нас западно–европейский мир, передо мною встают не родные лица оставленных близких и друзей, а милые облики родных калужских мест, одни названия которых: Шаня, Шаияны, Шорстово, Кондрово, Ираидово, Угра, — звучат в душе непередаваемой в словах, ворожащей музыкой. Под эту музыку в памяти всплывают целые толпы простого народа, окружающего наш дом, но не сливающегося с людьми, живущими в нем.

Народ — это вечно висящие на задней садовой калитке вихрастые, ноздрястые, быстроглазые ребятишки, неустанно волокущие в барский дом продать за копейку все, что попало: щуку, карася, ежа, ужа, сыча или какую–нибудь, по их мнению, диковинную лягушку. (Все знали, что садовнику было приказано покупать для зверинца всякую живность).

Народ — это молодые, веселые бабы с певучими голосами, приносящие на кухонное крыльцо то решета душистой земляники, которой почему–то теперь нет во всем мире, то кошелки с белыми отборными грибами.

Народ — это нищенки–побирушки, древние согбенные старухи с огромными мешками через оба плеча, с потухшими слезливыми глазами, с мелко–иссеченной коричневой кожей на жердястых, в пыли и глине ногах.

Народ — это парни и девки в пестрых рубахах и цветистых платках, с громкою заливчатою песнью возвращающиеся с работ на деревню, это серые мерно шагающие за плугом пахари, это полумифические в овчинных тулупах и волчьих шапках «деды Морозы», зябко поспевающие за своими тяжело нагруженными розвальнями.



18 из 694